Рассказы Датико

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Амфитеатров А. В., год: 1907
Категории:Рассказ, Легенды и мифы

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Рассказы Датико (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Александр Амфитеатров.

Красивые сказки

С.-ПЕТЕРБУРГ
Типография Спб. Т-ва "Труд". Фонтанка 86
1908

Разсказы Датико *).

*) Давид.

Взобравшись на вершину крутого обрыва, служащого левым берегом для быстрых вод мутной Пасанаурской Арагвы, я лег на мшистые камни, под тень корявого приземистого дубка. Глубоко подо мною белели низенькия строения Пасанаура, кипела Арагва. И рев реки, и отголоски жизни затерянного в горной котловине тихого селения доходили ко мне слитным гулом, образуя для слуха как бы постоянный фон, на котором особенно резко выделялись случайные звуки, время от времени проносившиеся в воздухе. То пронзительно и дико накричит орел, падая с голубой небесной высоты на добычу, то где-нибудь в ущельи грянет выстрел, - эхо рявкнет в ответ во ста местах зараз, коротко и зычно, словно где-либо по близости какой-нибудь сказочный богатырь, стоя на высокой скале, вытряхнул на битую сухую дорогу громадный мешок с камнями. Насупротив, через долину, зеленые лесистые горы стояли в синеватом прозрачном тумане, с каким в ясную погоду оне не разстаются от утренней зари до вечерней; это их дневное дыхание, к ночи оно сгущается в сероватую облачную пелену и снова разрежается при первом луче восходящого солнца. В небе висело несколько мелких тучек; тени от них плыли по горам, то светлея, то темнея, сообразно с тем, на бугре ли, в балке ли принимала их на себя мягкая зелень кудрявых лесных верхов. В то время, как я занимался созерцанием горных красот, мимо, чуть не задев меня крыльями, пролетела маленькая пташка. Сбоку, из чащи, ударил на нее копчик, поймал и, усевшись на сук орешника, в каких-нибудь десяти шагах от меня, стал теребить свою жертву. Он испускал хриплые отрывистые крики и посматривал на меня круглыми, блестящими глазами, с необыкновенно деловым и сердитым видом и без всякого страха. Я захотел проучить копчика за нахальство, прицелился в него из револьвера, выстрелил и... промахнулся! Копчик улетел, унося пойманную птичку, а сзади меня раздался грубый мужской хохот. Оглянувшись, я увидал охотника-грузина, в поношенной черкеске из самодельного коричневого сукна, с кремневкой за плечами, с деревяшкой вместо левой ноги. Мой промах по сидячей птице так насмешил охотника, что он даже за бока ухватился, а пожилое безбородое лицо его7 бурое от загара, покраснело, налившись кровью. Пока я припоминал, какое бы из двадцати известных мне в то время грузинских слов пустить в ход по случаю неожиданной встречи, охотник сам заговорил со мной по-русски, отлично произнося.

- Здравствуй! Зачем плохо стреляешь?

- Что же делать, не умею лучше, - глаза слабы.

- Ха, ! Я смотрю: целит, долго целит. Думаю: пропал теперь сокол, ни пера от него не* будет. Бух! - ветка сломалась, а сокол в небо гулять пошел. Ха, ха, ха!..

Охотник сел рядом со мной.

- Откуда идешь? Из Пасамаура?.. Служишь там? А! на лето жить приехал!.. Из Тифлиса? Ва! Хороший город, только жарко там очень. А покажи-ка мне твой "риульвер".

Я подал ему револьвер. Охотник покачал головой:

- А ты совсем никуда не годишься! Угостил он меня внезапным комплиментом.

- Что так?

- Верно. Как же ты отдаешь в руки чужому незнакомому человеку свой револьвер? Тут гора и лес. Вот я выпалю в тебя, ты ляжешь, никто и не узнает. Ха, ха, ха!..

- Не такое у тебя лицо, чтобы ты выстрелил в человека.

Охотник ударил меня но плечу.

- Правда, кацо! {Человек, малый, молодец.}. Хромой Датико никому зла не сделал. А револьвер все-таки чужим людям не давай. У нас в Гудамакари так рассказывают. В старые годы, неподалеку отсюда, жил над Арагвой в сакле разбойник. Подстерег он однажды купца на дороге, ограбил, бешмет снял, рубашку снял. Купец сказал: "Господин, ты взял у меня все, кроме жизни, встречу я другого разбойника, увидит он, что у меня ничего нет, разсердится, захочет отнять и самую жизнь, а мне и защищать себя нечем. Подари мне хоть палку свою, чтобы дорогой подпираться!" Сжалился разбойник. "Возьми!" Передал он палку купцу из рук в руки, но, едва оставил свой конец палки, как купец этим концом сильно ударил его по носу. Разбойник упал замертво, а купец взял назад свое добро, да еще с разбойника снял все оружие и одежу и оставил его лежать голым на дороге... Понял?... Ты зачем на гору пришел?

- Посмотреть, что тут есть.

- Что есть? Ничего нет. Бедная гора. Камень есть, дерево есть, сокол есть, - больше ничего нет.

- На кого же ты здесь охотишься?

- Спасибо. А что?

- Один в горы ходишь. К нашим горам привычка нужна. И сапоги у тебя городские: на гору в них нельзя, надо бандули {Обувь с соломенною подошвой, перетянутою ремнями.}, как у меня. Подошва без ремня с камня ползет, с сухого листа ползет. Оборвешься, упадешь, - конец твоей голове!

- Тут убиться нельзя. Если и свалишься, кусты: не дадут упасть глубоко: вон они какие частые на обрыве.

- На месте не убьешься, а руку или ногу сломаешь, - как потом домой пойдешь? Пропадешь здесь. Я тебе, сынок, разскажу про себя, как я добыл вот это...

Он кивнул на свою деревяшку.

- Я был еще совсем молодой человек, только что начал ходить с ружьем. Тогда в лесах было больше зверя, чем теперь. Раз поднялся я на ту гору, за Пасанауром, перешел за её гребень, иду... Вдруг предо мной выскочила косуля. Я выпалил, ранил ее. Она побежала, я - за нею, по следу; в беге она ломала кусты и роняла кровь. Лес молодой; кусты цепкие, колючие, идти скользко и вязко, - мох и прелый лист под ногой. Дошел я до балки. Через балку перегнулась березка, с этого края держится только корнями, а на тот легла верхушкой. Березка дрожит вся, хоть ветра нет, кора на ней поцарапана, - значит, косуля по ней пробежала. Я не задумался и сам пошел следом за зверем по березке, но, знать, я был тяжеле косули: березка согнулась, опустилась, и я упал на дно балки, ударился лицом о камни и потерял память. Очнулся, чувствую, что сильно разбился. Спина отшиблена, рука висит, точно свинцовая, нога тоже - как мертвая. Попробовал подняться - больно, опять потерял свет из глаз. Ну, Датико, пришла за тобой смерть, молись Богу и святому Давиду! Принялся кричать. Голос очень гулко пошел по балке. А это худо: внизу гудит, наверху, значит, не слыхать, весь крик остается в балке, как в колодце. Решил я, что нечего делать, должно-быть, судьба мне пропадать; закрыл глаза, лежу; а умирать сильно не хочу: я тогда здоровый был, красивый, отец меня женить думал.

Солнце зашло. Страшно мне стало. Сколько раз я ночевал в лесу - не боялся, а теперь от испуга даже зубами застучал... а, может-быть, и от лихорадки. Ружье мое упало вместе со мной. Дуло согнулось, ложа изломалась; как мне быть, если придет медведь? Он летом смирный, человека не тронет, но, если почует кровь, пожалуй, разъярится, а крови возле меня целая лужа. Нашла на меня тоска, и я заплакал. Пускай идет медведь, пускай меня ест! все равно: коли не зверь загрызет, то от лихорадки подыхать надо или от голода.

Снизу балки поднялась сырость, подплыла ко мне, окутала холодным облаком, - лихорадка начала меня бить еще сильнее. Месяц засветил. Смотрю вверх - балки не вижу; лежу под туманом, как под саваном, трясусь и молчу. Чекалка где-то залаяла. В кустах треск пошел; должно-быть, и впрямь медведь шатался. Однако защитил меня святой Давид: в балку проклятый зверь не спустился.

Полегчало мне немножко от лихорадки, стал я забываться, закрыл глаза, а через меня - как прыгнет что-то... хорек ли, заяц ли, кто его знает, а тогда в забытьи мне Бог весть что представилось, страшное, да большое, да сильное! Может-быть, впрочем, и коза дикая бежала к водопою. Я совсем потерял голову, закричал так, что весь лес отозвался, забыл и про сломанную ногу, пополз из последних сил к берегу балки, а сам все кричу... Ухватился за какие-то корни, повис на них; ничего не думаю, не слышу, не вижу, а только кричу. Как взошла заря, не заметил за криком... Вижу: подходят ко мне люди, говорят что-то, а я смотрю на них, не узнаю, кто такие, ничего не понимаю и все кричу. Вытащили меня из балки, дали напиться, я замолчал, пришел в себя... Кругом знакомые охотники из Пасанаура. Хотел заговорить с ними, спасибо сказать, а в горле голоса нет, - надорвался. Меня положили на ружья, понесли в долину; по дороге я заснул, а проснулся уже в госпитале, в Душете, когда лекарь мне ногу отрезал. Рука, слава Богу, поправилась, зажила...

Датико умолк.

- Долго ты лежал в госпитале? спросил я.

- Долго. Полтора месяца. Там я и по-русски выучился. Хорошо говорю?

- Отлично.

- То-то. Меня все ваши хвалят... Ну, прощай! Знаком будешь! - убью что, тебе в Пасанаур продавать принесу.

И, пожав мне руку, охотник скрылся за кустами. Долго еще я слышал стук его деревяшки и шум потревоженных им ветвей.

Этот Датико стал для меня со дня нашего знакомства истинным благодетелем. Благодаря ему, Пасанаурский околоток сделался мне только-что не своим краем. Не говоря уже о том, что он знал каждый куст, каждую рытвину своей дикой родины, что каждый встречный кланялся ему, как либо родному, либо другу, либо хорошему знакомому, и про каждого-то Датико мог рассказать всю его биографию от рождения и до сего дня; сверх всего этого, Датико был еще по-истине живою сокровищницей местных преданий, сказок и легенд. Оне у него, точно пословицы у Санчо-Пансо, сыпались с языка по всякому удобному и неудобному поводу. Старался ли он занимать ими меня, сам ли их любил, - не знаю, как сказать... вероятно, и то, и другое.

Помню как-то раз, когда мы с Датико бродили по ущелью Ахоби, нас вымочил до нитки внезапно налетевший из-за горы дождь. До Пасанаура отсюда верст десять, до деревни Ахоби также не близко; обсушиться негде, а полагаться на сушку одежд, не снимая их с плеч, солнечными лучами - опасная штука; ветер ущелий всегда не замедлит подарить лихорадкой. Всего досаднее было, что дождь упал на нас чуть не с ясного неба; пока мы шли по Гудамакарскому ущелью, погода была хоть куда. Со стороны Пасанаура - безоблачная синева, по направлению к Гудамакари тоже, и только развалистая Дзмашвиди-мта {Гора Семи Братьев. Одноименная, но совсем другая гора видна с Гудаурского спуска к Млетам. Их не следует смешивать.}, гора, похожая на колоссальную палатку добрых рыцарских времен, курилась серыми тучками; именно у её подножья мы свернули в Ахоби и тотчас же наткнулись на сюрприз: глубь ущелья была застлана густым занавесом далекого дождя. Мы было решились переменить направление нашего странствия л, не сворачивая, продолжать путь к Гудамакари, но было поздно; если мы не пошли к горе, то гора сама пошла к нам; занавес погнался за нами с быстротой почтовой тройки, нагнал и, окатив ливнем, помчался дальше, оставив за собой, словно в насмешку, чистейшее голубое небо. Я не удержался, чтобы не послать обидевшей нас туче энергического "чорта". Датико это не понравилось, и он прочел мне длинную и обстоятельную нотацию, что ругаться в горах вообще не след, а уж поминать чорта в особенности не годится: горные духи этого терпеть не могут и в отместку за каждое крепкое словцо непременно сделают вам какую-нибудь мерзость. В заключение же подкрепил свои слова своеобразною сказкой о блуждающем осетине, заменяющем на Кавказе Вечного Жида и Летучого Голландца...

обитающого в Трусовском ущелье, где стоял аул осетина. Злоба нечистого отличалась довольно деятельным характером; то баранта {Мелкий скот: овцы, козы.} у осетина пропадет, то обвалом. придавит его ячменное поле, то самого осетина угораздит сверзиться с горной тропинки и набить себе синяков и шишек по всему телу, то лихорадкой его прохватит, то выйдет он на охоту, да и проходит целый день с неразряженным ружьем: кроме чекалок, - хоть бы что на встречу!... Надоела эта вражда осетину. Взял он двух баранов, пригнал их в Хевский Сион, заколол в церковной ограде и попросил батюшку отслужить молебен пророку Илье, чтоб этот, особенно уважаемый осетинами святой, - в распоряжении которого находятся, по их общему в этом случае со славянским верованию, и громы, и молния, я которого злые духи поэтому, как огня, боятся, - запретил трусовскому бесу обижать его баранту, поля, семейство, мешать ему на охоте и вредить его здоровью. Словом, как водится, обставил жертвоприношение самым обстоятельным и подробным условием. На именно на этой-то подробности и поймал его нечистый. После жертвоприношения беды, преследовавшия осетина, прекратились мгновенно, на его голову вместо прежних несчастий, посыпались всевозможные дары судьбы, и осетину оставалось только богатеть и благословлять своего заступника Св. Илью. Однажды он продал в Коби знакомому пару буйволов, получил деньги, зашил бумажки для верности в папаху и помой в Трусо. Переходя какой-то ручей, осетин вспомнил, как на этом самом месте он когда-то, по козням своего врага нечистого, чуть-чуть не сломал себе ногу, и по старой памяти загнул горному духу крепкую "мама-дзаглу" {Мама - по груз. отец, дзнгла - собака.}. Дух вырос пред осетином, как лист перед травой.

- Ты опять ругаться?! грозно воскликнул он.

- Опять! храбро огрызнулся осетин.

- Мало я тебя учил?

скоте, и о ячмене...

- Но ты не молился о своей папахе! заметил нечистый и с хохотом дунул на дерзкого осетина; папаха слетела с головы последняго и покатилась вдоль по ущелью... Бедный осетин бросился догонять свою шапку и спрятанные в ней рубли; вот-вот уже настиг, протянул руку, чтобы схватить папаху, а ее подняло новым вихрем и понесло дальше; то же повторилось и в другой, и в третий раз; измучился осетин, а перестать гнаться за папахой не может: еще бы! не малые деньги зашиты в ней!..

- Отдам, только попроси у меня прощения и поклянись, что больше не будешь меня бранить.

Озлился, осетин.

- Гоняйся! коротко ответил дух и исчез. А злополучный осетин и по сию пору мечется в горных ущельях, ловя свою драгоценную, вечно ускользающую от него папаху. Видали его и на Казбеке, и в Кайшаурах, и в Кабарде, и в Дагестане: носится бедняк, как вихорь, по всему Кавказу игрушкой оскорбленного беса, и не остановиться ему, согласно собственной своей клятве, до самого светопреставления.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница